Михаил Бахтин о Сологубе, декадансе, Блоке, Горьком, Маяковском, Брюсове. Запись 1973 г.
С о Блоке, Горьком, с о Маяковском, Брюсове
С “«Знаете ли вы веселую музыку? Я не знаю веселой музыки». Чуть ли не Чайковский это сказал… И если хотите, веселой поэзии, в сущности, нет и не может быть. Если нет элемента вот чего-то от конца, от смерти, какого-то предчувствия, то нет поэзии… Иначе это не поэзия, иначе это будет глупый телячий восторг, а этого в поэзии нет и быть не может… Искусства всегда были связаны все-таки с памятью о предках, об умерших, с могилой… [...] Там, где есть опустошенность и нет силы, — там не может быть и сколько-нибудь настоящих стихов.
[...] Дувакин: Я не соглашусь, что не может быть веселой поэзии“ (
И сам Бахтин отмечал “господствующее y нас какое-то хмурое истолкование Пушкина, «веселый разум» которого сродни Рабле (Пушкин существеннее всего связан с традициями карнавальной культуры романских народов)“
В.Новиков: “В оценке современников Бахтин не был силен. Говорил о Зощенко: «...у него все сводится к смеси жаргонов, неудачной и неуместной карикатуре»; «несуразное передразнивание»; «...юмор у него — чисто языковой и очень поверхностный»; «...в этом смысле Аверченко выше Зощенко». Подумать только: первооткрыватель «двуголосого» слова и амбивалентного смеха не разглядел их у такого яркого носителя этих феноменов!“
С.Зенкин: “В истории русской теории литературы Бахтин остался гениальным одиночкой. У него не сформировалась научная школа, хотя такие попытки предпринимались. Но друзья и последователи Бахтина первого поколения, 20-х, — Павел Медведев, Валентин Волошинов, Лев Пумпянский — просто слишком мало прожили. А молодые филологи В.Кожинов, С.Бочаров, Г.Гачев, В.Турбин, которые заново открыли его творчество в 60-х, хоть пытались у него учиться, но их пути быстро и существенно разошлись.
В промежутке прошли тридцать лет, когда Бахтин был вообще исключен из столичной интеллектуальной жизни, насильственно вытеснен на глухую периферию, и это не могло не сказаться на его мысли: наука — дело коллективное, ею трудно полноценно заниматься в одиночестве. В профессиональной изоляции Бахтина, деформировавшей всю его судьбу, — огромная вина советской власти, ее репрессивной политики. Если бы Бахтин имел возможность постоянно печататься или преподавать в Москве или Петербурге, не говоря уже о возможности сотрудничать с зарубежными коллегами, то его научная карьера, а вместе с нею и строй его мысли сложились бы иначе.
На историко-идейном, а не лично-биографическом уровне одиночество Бахтина проявилось в том, что его мысль плохо укладывается в рамки какой-либо научной дисциплины, и различные области знания лишь односторонне пытаются их усваивать. Сегодня на Бахтина чаще всего смотрят как на философа, и это, в общем, справедливо, потому что он был законным и оригинальным наследником русской дореволюционной философии, но ее традиция была разгромлена в начале 20-х.
Он попытался адаптировать свои философские размышления к новой, марксистской традиции, которая насаждалась в СССР [...] его попытка согласовать свою философию с советским идеологическим мейнстримом, несмотря на появление нескольких значительных работ, не удалась. Дальше, как это видно по работам Бахтина 30-х, он стал переквалифицироваться из философа в литературоведа.
[...] Бахтин не занимался архивными изысканиями, публикацией и комментированием памятников. У многих филологов его теоретические работы вызывают настороженность, т.к. в них недостает привычного филологам исторического аппарата: не хватает массированных ссылок, историко-литературных параллелей и т.п. Есть только очень общие, очень смелые и впечатляющие теоретические идеи, которые филологу-позитивисту хотелось бы проверить и, возможно, опровергнуть конкретными фактами — каковые обычно и находятся. Таковы сложные отношения с Бахтиным у ряда значительных историков литературы. Лингвисты усвоили его идею «речевых жанров» из одноименной послевоенной статьи, но дальше не пошли, больше им делать с его работами было нечего.
Семиотика, новая наука, сложившаяся в 60–70-х, попыталась апроприировать идеи Бахтина — Вяч.Вс.Иванова, Ю. Кристевой, — но эти адаптации оказались односторонними, явно не исчерпывающими того, что имел в виду сам Бахтин. Кажется, не обращались к идеям Бахтина социологи, хотя в его металингвистике можно найти и следы номиналистической социологии языка (в теории высказывания и диалогической речи), и отражение реалистической социологии культуры в духе Дюркгейма или Роже Кайуа (теорию карнавала из книги о Рабле). Дисциплинарная неприкаянность идей Бахтина создает большие трудности в их восприятии и научном использовании, хотя в то же время сулит богатые возможности различных интерпретаций.
Новиков: “сходство между формалистами и Бахтиным сегодня актуальнее различий между ними. Общая база — понимание материала как всей дотворческой реальности художественного произведения, противоположение материала и формы“ (